Top.Mail.Ru
НЕВКУСНО И ТОЧКА
В репертуаре Большого появился вечер из трех опусов Шостаковича – двух незаконченных опер-комедий и фарса неопределенной родовой принадлежности

Валерий Гергиев, имеющий пристрастие открывать к композиторским датам малоизвестные партитуры виновников торжества, дал отмашку к уже поставленным год назад «Игрокам» прибавить новую для вверенной ему сцены оперу «Большая молния» и упакованный в сценические формы «Антиформалистический раёк», незадолго до того презентованный под фортепиано на концертной эстраде Бетховенского зала. В анонсах названия давали списком, как в меню. Так же подавали и сами опусы на представлении:  первое блюдо, второе, третье, отбивая перемены занавесом.

Начали с «Игроков», что логично: спектакль удачный, обкатанный, впетый... – какие могут быть сюрпризы? Но они нашлись. Изначально постановку делали для Камерной сцены. Та готовится к реконструкции, в связи с чем на Новую, куда более масштабную, постепенно переносят ее спектакли. Перенесли и этот, нарастив экраном простецкую выгородку и удлинив на нем рисованные интерьеры, но, видно, на скорую руку, – верх и низ с определенных точек зала категорически не сходились. Ко всему обнаружилась досадная перемена в самой постановке: эффектный фокус, в секунду оставлявший проигравшегося героя в одном исподнем, заменили демонстративным стягиванием брюк на авансцене. К концу вечера частный сюрприз разросся до фундаментального. Не одни «Игроки» – все три спектакля оказались плотью от плоти непритязательной Камерной сцены, а Новая с ее лепниной, позолотой и плафоном в духе рафинированного эстета Бакста существенно меняла ракурс восприятия. Проще говоря: бигмак хорош в «Макдональдсе», но не в меню респектабельного кафе «Пушкин». Хотя аппетитность, да сногсшибательная, конечно, и в этом фастфуде находилась – музыка, которая, к примеру, в «Большой молнии» сама себе театр-кабаре.

Ее автору 26. Он ничего не боится, упивается творческой свободой и в театрах нарасхват. Вот и «Молния» – заказ от МАЛЕГОТа к 15-летию революции. Строгий Дмитрий Дмитриевич делает публичный, в газете, выговор поэту Николаю Асееву за неподходящее либретто и все же ввязывается в работу, фонтанируя не поддающимися никакой узде комедиографическими идеями. Выходит нечто сочное, азартное, изобретательное, в котором даже пафосная ария про Страну Советов кажется затейливой игрушкой. В спектакле безумный драйв подхватывает оркестр под управлением Айрата Кашаева, по части звука достойный «Пушкина» и самого Шостаковича, хор и солисты... – впрочем, они за малостью партий тут субстанция едва заметная. Но это эпикурейство занимает не более 20 минут, предложив только завязку сюжета: в отеле некой капиталистической страны ждут приезда рабочих из Советского Союза. Режиссер спектакля (этого и прочих из серии) Эдем Ибраимов домыслит: а едут они за тридевять земель, чтобы построить для международной выставки наш павильон с названием «Большая молния». По ходу дела им устраивают экскурсию, позволяют повязать капиталистам красные галстуки, ведут на модный показ, кого-то «обрабатывает» воришка, а кто-то, как руководитель группы, всё тоскует по родине, названивая в советское постпредство и тая от воспоминаний об ослепительных гимнастических парадах и рабочих, по утрам вдохновенно шагающих на фабрики и заводы... Но Шостакович в балете «Золотой век» уже сопоставлял два мира, отправляя советских футболистов на загнивающий Запад, чтобы утереть тому нос. Возможно, поэтому двигаться по проторенной дорожке композитору быстро наскучило, в результате чего незавершенный труд был отправлен в дальний ящик.

Из такого же потомки однажды извлекут и то ли кантату, то ли мини-оперу «Антиформалистический раёк», но этот опус автор прятал из соображений безопасности. Здесь он обличитель, которому, чтобы не сойти с ума от публичных порок, надо было куда-то излить свою боль. Почти двадцать лет он готовил свой едкий памфлет, впервые собственноручно написав текст, корявый до невозможности, и сочинив музыку откровенно «квадратно-гнездового» типа, – чтобы указать на обидчиков: а судьи кто?

Два опуса, отысканных в 1980-х, просто просились в объятия друг друга. И не столько из-за сходства (оба – образчики сатиры, мягкой и жесткой, по-хулигански приправленной чужими цитатами), сколько по причине идейной противоположности. «Спевшись», они могли бы рассказать про то, как композитор, по молодости окрыленный советской действительностью, превратился в скептика с душой, по которой эта самая действительность прошлась катком, а значит – и про трагедию страны. Но пример Бориса Покровского и Юрия Александрова, сплавлявших некоторые из опусов Шостаковича, чтобы обозреть не вещицы, а невероятное мировое явление, каким был композитор, постановщиков не вдохновлял. Они приглашали перелистать несколько страничек творческого наследия композитора с видимой целью привести публику в самое благодушное состояние. И под занавес, с последними нотами «Райка», могли себя поздравить: цель достигнута.

На сцене зажигали Сталин, Берия и Буденный. Два последних – вольность режиссера, который, справедливо рассудив, что не все сегодня помнят, кто такой Жданов или Шепилов, прикрытые в опусе фамилиями Двойкин и Тройкин, предъявил публике куда более узнаваемые фигуры, правда, в травле Шостаковича не замеченные. Тела давно почивших бонз, включая главного музыковеда страны Единицына, вывозились на плоских лафетах, реанимировались и отправлялись на производство сценического абсурда. В отличие от вокалистов из «Большой молнии», едва успевавших подавать голос, здесь каждый – бенефициант. Басы Александр Дуболазов, Андрей Прысь и Демьян Онуфрак были как на подбор: голоса свежи, свои краски для образов найдены, над дикцией и больше – над вкусностью слова, судя по результату, работали денно и нощно. Но игру, прежде всего, делал Денис Макаров в роли идейно гуттаперчевого председателя композиторского собрания, разливавший сладость неимоверную и создававший при весьма корпулентном сложении маленькие хореографические шедевры. Его проходы в томной лезгинке или вприсядку (да с невесть откуда взявшимися пышными буденновскими усами) затмит разве что кода спектакля. Под канканирующе-галопический вихрь в оркестре развалится трибуна, и из-под ее обломков уже в полной тишине выберется молодой, растерянный, беззащитный в своих круглых очёчках Шостакович. Читай: все пройдет, а он останется в веках. Ход декларативный и не слишком оригинальный: с похожим посылом на Камерной сцене недавно славили Прокофьева. Но скрепой, хоть как-то соединившей разрозненные страницы представляемого наследия, он стал. 

Фото — Дамир Юсупов, Татьяна Спиридонова

Фотоальбом

Поделиться:

Наверх